Икона и Топор - Страница 266


К оглавлению

266

Население в целом пособничало Сталину тем, что впоследствии было названо «заговором молчания» (впервые к этому выражению прибегнул в 1820 г. разочарованный западник, князь Вяземский, говоря о политической пассивности русских перед лицом тирании Николая I). Бруно Ясенскому, польскому коммунисту, который эмигрировал во Францию, а затем в росдшо, где покончил с собой во время чисток, принадлежит еще более яркое выражение — «заговор равнодушных» (название его незавершенного романа 30-х гг., опубликованного только после разоблачения Сталина в 1956 г.).

После смерти Сталина важнейшим вопросом было: что может стать противоядием от правительства конспираторов, опирающегося на заговоры молчания и равнодушия? Пророческой подсказкой стала иная трактовка заговора, которую в канун «второй», сталинской, революции дал последний из недолговечного букета одесских юмористов — Юрий Олеша. В его романе «Зависть» (1927) несколько интеллигентов старого мира устраивают «заговор чувств» (именно такое название получила инсценировка романа). Совершенно лишние люди, завидующие дивному новому миру, который строится вокруг, «заговорщики» Олеши — несуразные яйцеголовые кавалеры (один из них и зовется Кавалеров) среди круглоголовых революционеров, боязливые и все же по-прежнему царственные Гамлеты в эпоху, когда этот символ давней интеллигенции почти исчез со сцены.

Мощная длань советской власти представлена в романе Олеши двумя персонажами; один из них футболист, другой — колбасник, желающий выстроить для нового общества гигантскую систему супермаркетов. Оба они явно находятся на волне будущего, и, чтобы противостоять их заговору, заблудшие кавалеры Олеши бегут в мир фантазии, где строят машину — разрушительницу машин и нарекают ее «Офелией». Но эта Мадонна, которой так не хватало заговору чувств, не позволяет себя использовать. Офелию убила холодность Гамлета, и теперь, возвращенная к жизни Гамлетами старой интеллигенции, она жаждет мести — и оборачивается против них, а не против машин.

В итоге роман, однако, возбуждает симпатию к «заговору» и оставляет у читателя впечатление, что эта аполитичная оппозиция новому порядку каким-то образом будет продолжаться. События послесталинского десятилетия можно рассматривать как посмертное оправдание чувств, защитить которые кавалеры Олеши были не способны.

После двадцатипятилетнего сталинского «заговора равных» (название романа Оренбурга 1928 г. об одноименной организации Бабефа) наступало время «оттепели» (название его же романа, опубликованного в 1954 г.). Убийственная стужа застигла русскую культуру в разгар цветения, и никто точно не знал, какие всходы появятся после такой зимы. Но одна старая ветвь стойко жила, проклюнулись и новые ростки. Стало быть, пора обратиться к посланию, оставленному «пережитком прошлого», Борисом Пастернаком, и к молодым голосам советской молодежи, зазвучавшим в это послесталинское десятилетие.

Возвращение Пастернака

Каким бы ни оказалось историческое воздействие Пастернака на русскую культуру, в последних своих работах, написанных перед смертью в 1960 г., он оставил примечательное человеческое завещание и трогательное обращение к культуре старой России, которое само по себе заслуживает интереса исследователей.

Пожалуй, было бы естественно ожидать, что его возвращение станет возвращением поэта. Способность человека слагать стихи спонтанно, без всякого повода, есть, вероятно, единственная возможность сохранить достоинство и самоуважение в эпоху расчета, лжи и духовной изоляции. И Борис Пастернак, один из самых чистых и музыкальных поэтов нашего столетия, обладал этой способностью. Она дарила ему единение с миром неслышных напевов и высокой гармонии, который извечно вызывал подозрения у поборников закрытого авторитарного общества. Платон хотел изгнать поэтов из своего Государства, а Ленин предпочел бы забыть звуки «Аппассионаты».

Но для Пастернака поэзия была всё — не просто утешение средь бедствий современной политической и экономической жизни, а скорее способ пробиться сквозь всю искусственность и фальшь к реальному миру, трепетному, чувствующему миру людей, мест и вещей. Пастернак пытается защитить этот мир от куда менее реального мира абстрактных лозунгов, догм и статистических данных. Язык первого — сугубо личная поэзия, язык второго — общественная проза. В стране, где в лживый бюрократический век выпускалось огромное количество самой что ни на есть искусственной прозы, Пастернак непреклонно оставался лирическим поэтом. Он был предан не идеям, но самой жизни — от стихов сборника «Сестра моя — жизнь», написанных в революционном 1917 г., до последних стихотворений «Доктора Живаго», где фамилия героя тоже говорит о жизни.

Отчего этому певцу жизни позволили уцелеть? Он был слишком известен, чтобы остаться незамеченным, и все же, несмотря на долгие периоды молчания и ухода в переводческую деятельность, никогда не отрекался от своего поэтического курса и не шел на компромиссы, сочиняя раболепные оды Сталину и гимны коллективизации. Должно быть, Сталин сам принял решение не трогать Пастернака или согласился на это. Возможно, его в какой-то мере тронула неподкупность этого чистого поэтического отпрыска старой России, а возможно, он чувствовал некую тайную силу в человеке, который называл поэта «братом дервишу». Пастернак, конечно же, снискал себе однозначную репутацию нонконформиста, не подстраивающегося к обычаям и нравам художественных кругов сталинской России, — начиная с его письма Сталину в ноябре 1932 г., в связи с загадочной смертью первой жены Сталина. Пастернак отказался подписать стереотипное письмо с соболезнованиями, подготовленное другими ведущими писателями, и написал Сталину собственное письмо: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник — впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел».

266